Мемуары Александра Васильевича НИКИТЕНКО (1804-1877).
Был 1816 год. Острогожск, составлявший прежде часть Слободско-Украинской губернии, теперь принадлежал к Воронежской. Обширный уезд его был почти сплошь населен малороссиянами, переведенными сюда в царствование Алексея Михайловича для защиты южных окраин от вторжения татар. Лишь небольшое число русских ютилось кое-где по реке Сосне, образуя несколько мелких селений. Жителей в городе считалось до десяти тысяч, тоже малороссиян, за исключением, впрочем, купечества, которое состояло большею частью из русских.
Замечательный город был в то время Острогожск. На расстоянии многих верст от столиц, в степной глуши, он проявлял жизненную деятельность, какой тщетно было бы тогда искать в гораздо более обширных и лучше расположенных центрах Российской Империи.
И материальный, и умственный уровень его стоял неизмеримо выше не только большинства уездных, но и многих губернских городов. В нем процветала заводская промышленность. Он торговал овцами, соленым мясом, салом. Купечество ворочало большими капиталами. В пригородных слободах указывали на войсковых обывателей, например, Ларионовых, Головченко, которые тоже занимались торговлей и имели в обороте полумиллионные капиталы.
Большинство зажиточных помещиков этого уезда проводило часть года в городе, где имело дома. Они, как и все острогожское дворянство, были одушевлены особым корпоративным духом и радели о чести своего сословия. Оттого образ действий их отличался достоинством, мало известным в те времена развращающего крепостничества.
О взяточничестве между ними и помину не было. Служившие по выборам были истинными и нелицеприятными слугами общества. Во главе местной аристократии стояли люди, известные не одною родовитостью, но и полезной деятельностью, например: Должиковы, Сафоновы, Станкевичи, Томилины и т.д.
Понятно, что при гуманных стремлениях и просвещенных взглядах помещиков и крестьянам по деревням жилось здесь легче, чем где-либо. Землевладельцы не истощали их барщиной и оброками, обращались с ними человечно. А крестьяне, сытые и довольные своей долей, охотно несли свои тягости и тем, в свою очередь, содействовали благосостоянию господ. В этом уравновешенном, взаимном воздействии друг на друга двух основных классов общества, земледельческого и помещичьего, должно полагать, и крылось зерно экономического благосостояния уезда.
Не так легко указать источник широты умственного кругозора, в котором вращались образованнейшие из жителей Острогожска, недаром прозывавшегося в краю Воронежскими Афинами. Они витали в сферах, казалось бы, мало доступных для медвежьего угла, в который их забросила судьба. Их занимали вопросы литературные, политические и общественные. Они препирались не за одни личные интересы, но и за принципы. В них проглядывали стремление к свободе и сознательный протест против гнета тогда всемогущего бюрократизма.
У многих, даже купцов и мещан, были коллекции книг серьезного содержания, например: «Юридическия сочинения» Юсти, «Конституция Англии» Делольма, «Персидские письма» Монтескье и его же «Дух Законов» в переводе Языкова, «О преступлении и наказании» Беккарии, сочинения Вольтера на русском языке, которых теперь не сыщешь ни в одной книжной лавке. Усердно читалась, между прочим, и газета «Московские Ведомости» — чуть ли не единственная в то время известная в провинции. В обществе толковали о науке, искусствах, обсуждали вопросы внешней и внутренней политики. Иные до того увлекались либеральным веянием, что даже восхищались представительными формами правления.
Слывя самым образованным городом в краю, Острогожск за то не пользовался расположением губернских властей, у которых был как бельмо на глазу. Хищничество их нигде не встречало такого упорного протеста, как там. Все столкновения с ними, конечно, всегда оканчивались их же торжеством, то есть приносили им в карманы более или менее крупные взятки, но это всегда стоило им немало нравственных унижений, которых они потом не могли забыть.
Тяжелым бременем для края было скоро потом введенное туда генерал-губернаторство, с Балашовым во главе.
В ведение последнего было назначено пять губерний: Воронежская, Рязанская, Тамбовскя, Тверская и, кажется, Харьковская. Центр управления находился в Рязани.
С какою целью было создано это управление, трудно определить — разве для того только, чтобы дать приличный пост удаленному от двора сановнику. Имя Балашова является в истории нашей администрации в числе имен и деятелей двенадцатого года. Может быть, у него и были какие-нибудь заслуги и права на оказанный ему почет — мы не беремся решать. Но нам слишком хорошо известна память, оставленная им по себе во вверенных его управлению губерниях, где он распоряжался не хуже любого паши. Может быть, сам он и не брал взяток, и даже не знал о всех проделках своих подчиненных, но канцелярия его и агенты с неудержимой жадностью предавались взяточничеству. Уезды и прежде платили порядочную дань Воронежу, теперь им приходилось удовлетворять еще и Рязань.
Гнет балашевский всего меньше ложился на чиновников, которых, пожалуй, и не лишнее было бы поприжать, чтобы они меньше прижимали других. Больше всего тягостей выпадало на городских обывателей. Их беспрестанно облагали новыми налогами, шедшими будто бы, «на украшение сел и городов». Иногда и на самом деле кое-что делалось с этой целью, но только для глаз, и в таких случаях обыкновенно подгонялось ко времени приезда какого-нибудь важного лица. Но что крылось за этим наружным «благолепием» — о том никто не заботился.
Получалось, например, известие, что вот тогда-то по такому-то тракту должна проехать высокая особа. Там мост едва держался. Чинить его сгонялись целые села. Мост воздвигался на славу. Особа проезжала и хвалила, а мост, вслед за оказанною ему честью, немедленно проваливался.
После войны двенадцатого года у наших администраторов явилась мания подражать немецким порядкам — конечно, только с внешней стороны тоже. Так, например, большие почтовые тракты стали у нас, по примеру германских дорог, обсаживаться деревьями. Но тем, которым приходилось ездить по проселкам, по-прежнему предоставлялось тонуть в грязи и ломать себе шеи и экипажи. Пустыри в городах обносились красивыми заборами, с обозначением номеров будто бы строящихся домов, которых некому и не на что было строить.
Сам Балашов то и дело разъезжал по своему вилайету — виноват, по своим губерниям. В Петербурге это, должно быть, принималось за доказательство его деятельности и ревностного и полезного служения... За что принимали это подвластные ему губернии — другой вопрос. При въезде в ревизуемый город его первой задачей было — задать как можно больше страху. Особенно доставалось городскому голове: ему приходилось отвечать за то, что в городе не было тротуаров, мостовых, каменных гостиных дворов, дерев вдоль улиц, — одним словом, всего того, чем генерал-губернатор любовался за границей. Покривившиеся лачуги с заклеенными бумагой окнами, камышовые и соломенные крыши на деревянных строениях, немощеные улицы — все это оскорбляло в нем чувство изящного. Он не давал себе труда вникать в причины таких явлений, но с бюрократическою сухостью относил их к разряду беспорядков, устранимых полицейскими мерами. Что у города нет средств, что обыватели чуть не умирают с голоду — все это такие мелочи, о которых высокому сановнику было невдомек.
Уезжая, он отдавал полиции строгий приказ все исправить к его следующему приезду, то есть воздвигнуть тротуары, каменные рынки и т.д. Городской голова почесывал затылок, городничий покрикивал на десятских, те сновали по домам, понуждая жителей озаботиться украшением города. Но проходило несколько недель, все успокаивалось и оставалось по-старому. Теперь ничто подобное не возможно, но о Балашове помнят все губернии, где он властвовал со своей знаменитой канцелярией.
Говоря об острогожском обществе, нельзя обойти молчанием его духовенство. В мое время оно там, поистине, стояло на высоте своего призвания. В городе насчитывалось восемь каменных церквей. Соборная, красивой архитектуры, хвалилась хорошими образами, работы известных академиков. Причты церковные пользовались приличным содержанием, что позволяло им держать себя с достоинством.
Из священников особенно выдавались отцы: Симеон Сцепинский, Михаил Подзорский, Петр Лебединский... Первые два значительно превышали обычный уровень у нас духовенства и могли бы занять почетное место в каком угодно образованном обществе. Оба, между прочим, обладали редким даром слова. Проповеди их, особенно Подзорского, привлекали массу слушателей. В приемах их, при отправлении треб и при богослужении вообще не было ничего семинарского. Оба к тому же имели привлекательную наружность. Фигура Сцепинского поражала благородством, даже величием. Лицо его, с крупным римским носом, дышало умом, а манеры приветливостью. Никогда и после не встречал я духовного лица, которое производило бы более выгодное впечатление. Он был не только умен, но и многосторонне образован и начитан, следил за наукой и литературой. Подзорский и в этом от него не отставал.
Сцепинский кончил курс в Петербургской духовной академии, знал Сперанского и мог бы достигнуть высших духовных степеней, если б согласился, как его склоняли, принять монашество. Но его влекла обратно на родину любовь к ней, а может быть, и какие-нибудь другие юношеские стремления.
В Острогожске Сцепинский скоро достиг первенствующей роли: он был сделан благочинным. Его осыпали почестями и наградами: он имел золотой наперсный крест, камилавку, набедренник и даже — редкое среди белого духовенства отличие — посох. Впоследствии он получил еще орден св. Анны. Казалось, его поняли и оценили. Но дорого заплатил потом бедный отец Симеон за все эти первоначальные успехи.
У епископа воронежского Антония, о котором говорено выше, был брат, Николай, тоже священник, но недостойнейший из всех носителей этого сана. Он не был ни плут, ни злой человек, но горький пьяница и вел себя непристойно. Его-то, этого бесчиннейшего из смертных, вздумал Антоний сделать благочинным в Острогожске, спихнув предварительно с места Сцепинского. И таков был в те времена произвол архиерейской власти, что Антоний мог сделать это безнаказанно.
Город, правда, был поражен, протестовал, делал в пользу Сцепинского демонстрации, но это ни к чему не повело. Беспутный Николай Соколов несколько лет оставался благочинным, на соблазн своей паствы и на позор самому себе. О нем ходило много анекдотов, рассказывали выходки, которые показались бы неприличными и в человеке светском. Много шума, между прочим, наделал эпизод с крестьянкой, которая за непрошеные любезности сняла с ноги башмак и отдула им батюшку по щекам.
Отец Николай не один веселился. У него был товарищ или, вернее, ментор, в лице дьячка Андрюшки. Последний оставался трезв, когда отец Николай напивался, и в таких случаях расправлялся с ним попросту. Если батюшка начинал буянить, он его бесцеремонно укрощал побоями.
Но как могло относительно развитое острогожское общество так долго терпеть среди своего чинного и степенного духовенства этого беспутного гуляку? К сожалению, у нас часто так: погорячатся, пошумят и в заключение ко всему привыкнут. О Симеоне Сцепинском сожалели, даже отваживались ходатайствовать за него, делали отцу Николаю разные каверзы, но в заключение устали сожалеть, перестали возмущаться и уже без злобы продолжали только при случае глумиться над недостойным попом.
Зато на самого Сцепинского нанесенное ему оскорбление произвело неизгладимое впечатление и гибельно отразилось на его здоровье. Лет пятнадцать спустя, когда я был уже в Петербурге, ему, пожалуй, и вернули с избытком все, что перед тем отняли. Антоний умер, Николай был отрешен от должности благочинного, а Сцепинский в ней восстановлен. Но ни сил, ни здоровья ему уже не могли вернуть: он умер пять лет спустя, всего пятидесяти лет от роду.
Острогожск и внешним видом превосходил большинство тогдашних уездных городов. Он, правда, никогда не отличался живописной местностью. Расположенный на слегка возвышенном берегу Тихой Сосны, он окружен болотом, сплошь поросшим тростником. Не знаю, как теперь, но в былое время из этого тростника делали полезное употребление: он за недостатком леса шел на топливо и на покрышку домов.
Городок с двумя пригородными слободами, Лушковскою и Песками, раскидывался довольно широко. Его прорезывали прямые улицы, обстроенные довольно опрятными деревянными и отчасти каменными домами — у более богатых не без претензий на изящество, в виде более или менее удачных архитектурных затей. По крайней мере, так было до пожара, который в 1822 году истребил две трети города.
Да, в мое время Острогожск действительно имел привлекательный вид, но — увы! — только в хорошую зимнюю или летнюю пору. Осенью и весной зато этот чистенький, веселенький городок буквально утопал в грязи. Его немощеные улицы становились непроходимыми, среди них, как в месиве, барахтались пешеходы и вязли волы с возами. Немало было у нас толков о сооружении мостовой. По этому поводу даже затеялась переписка с губернскими властями. Дума ассигновала нужные деньги. Переписка тянулась годы, а от денег скоро и след простыл. Город тем временем выгорел, и дело о мостовой кануло в вечность: ее там и по сих пор нет. Да теперь Острогожску и не до мостовой. Он очень обеднел, его умственнный уровень понизился, и он больше ничем не отличается от самых заурядных уездных городов наших.
Замечательный город был в то время Острогожск. На расстоянии многих верст от столиц, в степной глуши, он проявлял жизненную деятельность, какой тщетно было бы тогда искать в гораздо более обширных и лучше расположенных центрах Российской Империи.
И материальный, и умственный уровень его стоял неизмеримо выше не только большинства уездных, но и многих губернских городов. В нем процветала заводская промышленность. Он торговал овцами, соленым мясом, салом. Купечество ворочало большими капиталами. В пригородных слободах указывали на войсковых обывателей, например, Ларионовых, Головченко, которые тоже занимались торговлей и имели в обороте полумиллионные капиталы.
Большинство зажиточных помещиков этого уезда проводило часть года в городе, где имело дома. Они, как и все острогожское дворянство, были одушевлены особым корпоративным духом и радели о чести своего сословия. Оттого образ действий их отличался достоинством, мало известным в те времена развращающего крепостничества.
О взяточничестве между ними и помину не было. Служившие по выборам были истинными и нелицеприятными слугами общества. Во главе местной аристократии стояли люди, известные не одною родовитостью, но и полезной деятельностью, например: Должиковы, Сафоновы, Станкевичи, Томилины и т.д.
Понятно, что при гуманных стремлениях и просвещенных взглядах помещиков и крестьянам по деревням жилось здесь легче, чем где-либо. Землевладельцы не истощали их барщиной и оброками, обращались с ними человечно. А крестьяне, сытые и довольные своей долей, охотно несли свои тягости и тем, в свою очередь, содействовали благосостоянию господ. В этом уравновешенном, взаимном воздействии друг на друга двух основных классов общества, земледельческого и помещичьего, должно полагать, и крылось зерно экономического благосостояния уезда.
Не так легко указать источник широты умственного кругозора, в котором вращались образованнейшие из жителей Острогожска, недаром прозывавшегося в краю Воронежскими Афинами. Они витали в сферах, казалось бы, мало доступных для медвежьего угла, в который их забросила судьба. Их занимали вопросы литературные, политические и общественные. Они препирались не за одни личные интересы, но и за принципы. В них проглядывали стремление к свободе и сознательный протест против гнета тогда всемогущего бюрократизма.
У многих, даже купцов и мещан, были коллекции книг серьезного содержания, например: «Юридическия сочинения» Юсти, «Конституция Англии» Делольма, «Персидские письма» Монтескье и его же «Дух Законов» в переводе Языкова, «О преступлении и наказании» Беккарии, сочинения Вольтера на русском языке, которых теперь не сыщешь ни в одной книжной лавке. Усердно читалась, между прочим, и газета «Московские Ведомости» — чуть ли не единственная в то время известная в провинции. В обществе толковали о науке, искусствах, обсуждали вопросы внешней и внутренней политики. Иные до того увлекались либеральным веянием, что даже восхищались представительными формами правления.
Слывя самым образованным городом в краю, Острогожск за то не пользовался расположением губернских властей, у которых был как бельмо на глазу. Хищничество их нигде не встречало такого упорного протеста, как там. Все столкновения с ними, конечно, всегда оканчивались их же торжеством, то есть приносили им в карманы более или менее крупные взятки, но это всегда стоило им немало нравственных унижений, которых они потом не могли забыть.
Тяжелым бременем для края было скоро потом введенное туда генерал-губернаторство, с Балашовым во главе.
В ведение последнего было назначено пять губерний: Воронежская, Рязанская, Тамбовскя, Тверская и, кажется, Харьковская. Центр управления находился в Рязани.
С какою целью было создано это управление, трудно определить — разве для того только, чтобы дать приличный пост удаленному от двора сановнику. Имя Балашова является в истории нашей администрации в числе имен и деятелей двенадцатого года. Может быть, у него и были какие-нибудь заслуги и права на оказанный ему почет — мы не беремся решать. Но нам слишком хорошо известна память, оставленная им по себе во вверенных его управлению губерниях, где он распоряжался не хуже любого паши. Может быть, сам он и не брал взяток, и даже не знал о всех проделках своих подчиненных, но канцелярия его и агенты с неудержимой жадностью предавались взяточничеству. Уезды и прежде платили порядочную дань Воронежу, теперь им приходилось удовлетворять еще и Рязань.
Гнет балашевский всего меньше ложился на чиновников, которых, пожалуй, и не лишнее было бы поприжать, чтобы они меньше прижимали других. Больше всего тягостей выпадало на городских обывателей. Их беспрестанно облагали новыми налогами, шедшими будто бы, «на украшение сел и городов». Иногда и на самом деле кое-что делалось с этой целью, но только для глаз, и в таких случаях обыкновенно подгонялось ко времени приезда какого-нибудь важного лица. Но что крылось за этим наружным «благолепием» — о том никто не заботился.
Получалось, например, известие, что вот тогда-то по такому-то тракту должна проехать высокая особа. Там мост едва держался. Чинить его сгонялись целые села. Мост воздвигался на славу. Особа проезжала и хвалила, а мост, вслед за оказанною ему честью, немедленно проваливался.
После войны двенадцатого года у наших администраторов явилась мания подражать немецким порядкам — конечно, только с внешней стороны тоже. Так, например, большие почтовые тракты стали у нас, по примеру германских дорог, обсаживаться деревьями. Но тем, которым приходилось ездить по проселкам, по-прежнему предоставлялось тонуть в грязи и ломать себе шеи и экипажи. Пустыри в городах обносились красивыми заборами, с обозначением номеров будто бы строящихся домов, которых некому и не на что было строить.
Сам Балашов то и дело разъезжал по своему вилайету — виноват, по своим губерниям. В Петербурге это, должно быть, принималось за доказательство его деятельности и ревностного и полезного служения... За что принимали это подвластные ему губернии — другой вопрос. При въезде в ревизуемый город его первой задачей было — задать как можно больше страху. Особенно доставалось городскому голове: ему приходилось отвечать за то, что в городе не было тротуаров, мостовых, каменных гостиных дворов, дерев вдоль улиц, — одним словом, всего того, чем генерал-губернатор любовался за границей. Покривившиеся лачуги с заклеенными бумагой окнами, камышовые и соломенные крыши на деревянных строениях, немощеные улицы — все это оскорбляло в нем чувство изящного. Он не давал себе труда вникать в причины таких явлений, но с бюрократическою сухостью относил их к разряду беспорядков, устранимых полицейскими мерами. Что у города нет средств, что обыватели чуть не умирают с голоду — все это такие мелочи, о которых высокому сановнику было невдомек.
Уезжая, он отдавал полиции строгий приказ все исправить к его следующему приезду, то есть воздвигнуть тротуары, каменные рынки и т.д. Городской голова почесывал затылок, городничий покрикивал на десятских, те сновали по домам, понуждая жителей озаботиться украшением города. Но проходило несколько недель, все успокаивалось и оставалось по-старому. Теперь ничто подобное не возможно, но о Балашове помнят все губернии, где он властвовал со своей знаменитой канцелярией.
Говоря об острогожском обществе, нельзя обойти молчанием его духовенство. В мое время оно там, поистине, стояло на высоте своего призвания. В городе насчитывалось восемь каменных церквей. Соборная, красивой архитектуры, хвалилась хорошими образами, работы известных академиков. Причты церковные пользовались приличным содержанием, что позволяло им держать себя с достоинством.
Из священников особенно выдавались отцы: Симеон Сцепинский, Михаил Подзорский, Петр Лебединский... Первые два значительно превышали обычный уровень у нас духовенства и могли бы занять почетное место в каком угодно образованном обществе. Оба, между прочим, обладали редким даром слова. Проповеди их, особенно Подзорского, привлекали массу слушателей. В приемах их, при отправлении треб и при богослужении вообще не было ничего семинарского. Оба к тому же имели привлекательную наружность. Фигура Сцепинского поражала благородством, даже величием. Лицо его, с крупным римским носом, дышало умом, а манеры приветливостью. Никогда и после не встречал я духовного лица, которое производило бы более выгодное впечатление. Он был не только умен, но и многосторонне образован и начитан, следил за наукой и литературой. Подзорский и в этом от него не отставал.
Сцепинский кончил курс в Петербургской духовной академии, знал Сперанского и мог бы достигнуть высших духовных степеней, если б согласился, как его склоняли, принять монашество. Но его влекла обратно на родину любовь к ней, а может быть, и какие-нибудь другие юношеские стремления.
В Острогожске Сцепинский скоро достиг первенствующей роли: он был сделан благочинным. Его осыпали почестями и наградами: он имел золотой наперсный крест, камилавку, набедренник и даже — редкое среди белого духовенства отличие — посох. Впоследствии он получил еще орден св. Анны. Казалось, его поняли и оценили. Но дорого заплатил потом бедный отец Симеон за все эти первоначальные успехи.
У епископа воронежского Антония, о котором говорено выше, был брат, Николай, тоже священник, но недостойнейший из всех носителей этого сана. Он не был ни плут, ни злой человек, но горький пьяница и вел себя непристойно. Его-то, этого бесчиннейшего из смертных, вздумал Антоний сделать благочинным в Острогожске, спихнув предварительно с места Сцепинского. И таков был в те времена произвол архиерейской власти, что Антоний мог сделать это безнаказанно.
Город, правда, был поражен, протестовал, делал в пользу Сцепинского демонстрации, но это ни к чему не повело. Беспутный Николай Соколов несколько лет оставался благочинным, на соблазн своей паствы и на позор самому себе. О нем ходило много анекдотов, рассказывали выходки, которые показались бы неприличными и в человеке светском. Много шума, между прочим, наделал эпизод с крестьянкой, которая за непрошеные любезности сняла с ноги башмак и отдула им батюшку по щекам.
Отец Николай не один веселился. У него был товарищ или, вернее, ментор, в лице дьячка Андрюшки. Последний оставался трезв, когда отец Николай напивался, и в таких случаях расправлялся с ним попросту. Если батюшка начинал буянить, он его бесцеремонно укрощал побоями.
Но как могло относительно развитое острогожское общество так долго терпеть среди своего чинного и степенного духовенства этого беспутного гуляку? К сожалению, у нас часто так: погорячатся, пошумят и в заключение ко всему привыкнут. О Симеоне Сцепинском сожалели, даже отваживались ходатайствовать за него, делали отцу Николаю разные каверзы, но в заключение устали сожалеть, перестали возмущаться и уже без злобы продолжали только при случае глумиться над недостойным попом.
Зато на самого Сцепинского нанесенное ему оскорбление произвело неизгладимое впечатление и гибельно отразилось на его здоровье. Лет пятнадцать спустя, когда я был уже в Петербурге, ему, пожалуй, и вернули с избытком все, что перед тем отняли. Антоний умер, Николай был отрешен от должности благочинного, а Сцепинский в ней восстановлен. Но ни сил, ни здоровья ему уже не могли вернуть: он умер пять лет спустя, всего пятидесяти лет от роду.
Острогожск и внешним видом превосходил большинство тогдашних уездных городов. Он, правда, никогда не отличался живописной местностью. Расположенный на слегка возвышенном берегу Тихой Сосны, он окружен болотом, сплошь поросшим тростником. Не знаю, как теперь, но в былое время из этого тростника делали полезное употребление: он за недостатком леса шел на топливо и на покрышку домов.
Городок с двумя пригородными слободами, Лушковскою и Песками, раскидывался довольно широко. Его прорезывали прямые улицы, обстроенные довольно опрятными деревянными и отчасти каменными домами — у более богатых не без претензий на изящество, в виде более или менее удачных архитектурных затей. По крайней мере, так было до пожара, который в 1822 году истребил две трети города.
Да, в мое время Острогожск действительно имел привлекательный вид, но — увы! — только в хорошую зимнюю или летнюю пору. Осенью и весной зато этот чистенький, веселенький городок буквально утопал в грязи. Его немощеные улицы становились непроходимыми, среди них, как в месиве, барахтались пешеходы и вязли волы с возами. Немало было у нас толков о сооружении мостовой. По этому поводу даже затеялась переписка с губернскими властями. Дума ассигновала нужные деньги. Переписка тянулась годы, а от денег скоро и след простыл. Город тем временем выгорел, и дело о мостовой кануло в вечность: ее там и по сих пор нет. Да теперь Острогожску и не до мостовой. Он очень обеднел, его умственнный уровень понизился, и он больше ничем не отличается от самых заурядных уездных городов наших.